Advanced Search

АвторТема: Александр Смогул  (Прочитано 4357 раз)

Июля 25, 2006, 10:50:21
Прочитано 4357 раз

Оффлайн onlyguest

  • Пользователь

  • *

  • Пользователь №: 375

  • Сообщений: 107

  • Сказал спасибо: 0
  • Получил спасибо: 2

  • Дата регистрации:
    28-11-2005


  • Дата последнего визита:
    Сентября 19, 2007, 19:30:57


Александр Смогул
« : Июля 25, 2006, 10:50:21 »
 Александр Смогул



Биография

Всегда был и остаюсь противником смычки личной жизни (биографии) и написанного. Литература - не дневник. Литература (коли того заслуживает) принадлежит всем. Личная жизнь (биография) - только мне. Говорят, надо как-то предварить сию книжечку. Надо так надо. Однако зафиксирую только имеющее отношение к так называемому творческому пути.

Родился 16 октября 1946 года в селе Звягино в Подмосковье. Села, в котором родился, больше нет, как, впрочем, и страны, где родился. В силу ряда обстоятельств вырос вне семьи, что многое предопределило в характере, мировоззрении и написанном мною в течение прожитого куска жизни.

В 1964 году в Москве судьба подарила встречу с космическим Володей Бережковым и кругом, в который он меня ввел: Губанов, Аделунг, Делоне и др. Рад, что сердечные отношения с ним удалось сохранить до сего дня. Во многом эта встреча довершила личностное становление.

Знал, приятельствовал или был дружен со многими людьми, ставшими настолько знаковыми фигурами русскоязычной культуры, что перечень их имен был бы не тактичен в контексте предисловия к данной книжице. В 1968 году с легкой руки Вадима Егорова (теплоту и любовь к которому тоже пронес через три с половиной десятилетия) снялся в нашумевшем тогда научно-популярном фильме Киевской КСНПФ "Семь шагов за горизонт" в качестве импровизатора. До 1986 года жил и пытался делать это достойно.

С 1986 года входил в творческое объединение "Первый круг". Много концертировал, изредка печатался. Вот, собственно, и все, что хотел бы сообщить о себе. Остальное - стихи, которые не имеют особого отношении ни ко мне, ни к прожитому мной времени.

Будьте счастливы.
Александр Смогул.


"Мир ужасен, а жизнь – замечательна"

-Я знаю, что Вы начали писать песни где-то с года шестидесятого, а взяли в руки гитару в лет 13.

-Да, где-то в лет 13-14. Мне тогда по случаю подарили гитару, потом потихоньку заиграл, но и сам что-то писал. Профессионально я стал писать достаточно поздно, я думаю, к 28-30 годам, а до этого больше импровизировал. Потом уже в Москве мне повезло, я познакомился со многими интересными людьми.

-У Вас есть профессиональное литературное образование?

-Нет.

-Писать стихи можно научиться или это дано от природы?

-Я думаю, неуместно говорить о написании стихов как о профессии. Поэтом человек либо бывает изначально, либо не бывает вообще, как и литератором. Так получилось, что гуманитарного образования у меня нет. То образование, которое у меня есть, очень трудно назвать образованием. Поэтому я больше добирал сам: ходил в "Ленинку" (прим.: бывшая Государственная библиотека Ленина), читал книжки, общался с неглупыми людьми. Они мне кое-что подсказывали. А потом я дошёл до того уровня, что сам стал читать лекции.

-В 1964 году Вы познакомились с Бережковым, и с этого всё началось…

-Да. Дело в том, что Володя Бережков – это личность совершенно уникальная, и по этим временам, а по тем – вообще говорить нечего. Это был "ключ" к Москве, потому что в Москве можно прожить всю жизнь, как и впрочем, и в любом другом городе, и никогда не знать, что здесь происходит. В Париже, например, если ты приехал в гости к шофёру такси, ты никогда не выберешься из этого уровня. А если ты приехал к какому-нибудь актёру, вполне возможно, что в этот вечер ты будешь выпивать с президентом республики. Это вполне может быть, потому что эта обозначенность кругов, их непересекаемость – она на Западе всегда была. Она и у нас была, несмотря на эту дерзкую идею, что все равны, потому что была Москва в Москве. Была Москва со всеми её делами, с Райкомами и Горкомами, а были и подвальчики, где работали художники, которые теперь уже являются достоянием мировой культуры, например: Рабин, Кандауров, Стейсин, Калинин и т.д. То же самое было и в поэтах. Вот эту Москву в какой-то мере открыл для меня Володя Бережков.

-Бережков ввёл Вас в круг. Тогда он назывался "Союз молодых гениев".

-Нет. Дело в том, что я не был членом "СМОГа", но я их всех, конечно, знал, больше Губанова, Бережкова, Володю Бадшева, Володю Олейникова.

-Считается, что ваш псевдоним оттуда.

-Нет, псевдоним пошёл не оттуда. Псевдоним – это самое обыкновенное имя, которое встречается у казахов, татар, башкиров. На самом деле, Смогуловых очень много, с –ов на конце. Я, так получилось, стал Смогулом, и так как-то привык, хотя на самом деле, я – Мурадов.

-А Ваша личная жизнь как-то повлияла на ваше творчество?

-О личной жизни рассказывать не люблю. Да, и ничего это в творчестве не определяет. А насчёт писания стихов: писал плохо. Я, повторяюсь, начал писать профессионально к годам 28-ми. Я очень рад, что мне удалось отработать те авансы, которые мне выдавали мои старшие товарищи тогда, когда я был совсем юным, и я рад, что из меня что-то получилось, не столько за себя, сколько за то, что я их не обманул, что они во мне смогли рассмотреть, а я смог это как-то сделать. Потому что я импровизировал просто запредельно, а писал плохо, мало, Поэтому я о ранних стихах не говорю, и свои старые стихи не очень люблю, даже те, которые написаны во времена "совка", хотя там есть хорошие вещи. Но время изменилось. В 73-ем году написать "За предательский выстрел "Авроры"…" было смело и интересно, а теперь уже никто не знает, кто такая "Аврора".

-Я всегда писал и говорил, что жизнь любого художника, независимо от масштаба, а я в известном смысле всё-таки могу назвать себя мастером, его личная жизнь не должна никого касаться, о ней надо молчать. Вот сейчас выходят передачи про Бунина, про Блока. Это настолько две непересекающиеся вещи, и я не знаю, как это у прозаиков, но нормальный поэт в стихах не описывает собственную судьбу. Какие-то отправные точки, может быть, и есть, но они весьма отдаленны. Тогда надо писать дневник, а дневник никогда не будет литературой. Хотя теперь и это делают.

-В каком году Вы стали членом Союза Литераторов?

-Где-то в конце 80-х. А в Союз Писателей даже не вступил, хотя была возможность. Но я считаю, что это мне уже не нужно. Может лет 20-30 назад, а теперь… Какой я не есть, я уже Смогул, и мне совершенно безразлично, какой процент людей меня знает. Я никогда не буду популярен так, как, например, Олег Митяев, хотя я отношусь к нему с большим уважением. И я вообще против построений по поводу того, что я пишу элитарные вещи, поэтому у меня узкая публика. Каждый делает своё дело. Надо уметь написать так, как написал Митяев, надо сделать, чтобы публика тебя полюбила.

-Если уж мы заговорили о Митяеве. Сам я прекрасно отношусь к его творчеству. Хотелось бы услышать Ваше мнение о том, что некоторые обвиняют Митяева в том, что он в последнее время пишет попсу.

-Ну, и что, и попса нужна. Меня эта невинность жанра (авторской песни) всегда раздражала. Дело в том, что сама авторская песня реформируется, потому что она была создана, прежде всего, как момент исповедальности. Сейчас исповедальность совершенно не нужна. Например, есть гениальные ребята Миша Цитриняк и Боря Кинер. Они блестяще работают, прекрасная гитара, гениальная режиссура песен, актёрское мастерство, а слов нет. Уходят слова… Даже свои любимые песни в их исполнении я не слышу, они не доходят до меня. Потому что изменилось время, и надо с этим считаться. Розенбаум, Митяев, Сергеев… А почему Иващенко и Васильев – не попса?

-Их поэтому раньше не принимали в ряды бардов?

-Дело вовсе не в этом. Дело в том, кого считать бардами? Володю Бережкова, который - единственный бард, потому что все остальные, как говорил Окуджава, в той или иной степени, поющие поэты. Ещё - Витя Луферов, совершенно гениальный, запредельный Бачурин. А всё остальное – это песни узкого круга, лесного братства, разгуляя.

-Тем не менее, авторская песня стала вновь популярна, сейчас вторая волна пошла. Вы не согласны?

-У кого это стало популярным? Ни у кого это особо популярным не стало. Есть какой-то круг людей, которые "варятся в этом котле" лет тридцать, и приводят туда своих детей, потому что некуда больше вести. Конечно, выпивать портвейн на поляне всё-таки лучше, чем колоть морфий на дискотеке, так уж лучше детей в лес водить.

-Время изменилось, поднялся профессиональный уровень, артистический уровень. Вот Окуджава Булат Шавлович всю жизнь играл на четырёх струнах, и больше ему и не надо было, и всё равно был популярен, потому что слушали слова. Сейчас не слушают. Время изменилось. Может быть, это и хорошо, потому что литература не должна быть выходом из социального тупика, как это было раньше.

-Сейчас люди разучились слушать. На вечерах поэзии они не приходят получить удовольствие, а они приходят сказать своё мнение. И фестивали этим отличаются.

-Вы считаете, что фестивали авторской песни – это не повод для того, чтобы людей, не известных широкой публике, вывести в свет?

-Всё равно публика выберет того, кого она хочет выбирать, к кому она готова, для кого она "сделана", а уровень у неё, увы, не высокий. Это не плохо, это нормально на сегодняшний день. Это лучше, чем то, что сейчас творится на профессиональной эстраде, в шоу-бизнесе. Другое дело, что меня всегда раздражала –это система фестивалей. Где эти весы, как они измеряют, кто талантливее, также как и в профессиональной поэзии есть турниры поэтов. Есть одна закономерность: на фестивале никогда не побеждает сильнейший в любом конкурсе, и никогда не победит. Более того, нормальный человек, если он не талантливый, то способный, обладает тремя качествами: во-первых, он читает коротко, и немного, во-вторых, никогда не пишет эпических полотен, и не участвует во всех этих унизительных фестивалях.

-Что же сделать, чтобы тебя заметили?

-Сейчас нужны деньги – тогда тебя заметят.

-Я иногда пишу тексты на заказ для "эстрадников". И я естественно должен знать, как и что делает профессионал на этой площадке. И возникают такие ребята как Семён Канада. Неужели они такие талантливые, пишут такие удивительные вещи, или обладают голосовыми данными? Если уж нужна будет определённая нота, определённая личность – то она сама появится над этой толпой, толпа его сама определит, а профессионально элитарные люди никогда не были достоянием народа. Да и что такое народ – я никогда не понимал. Ленин понимал, а я – нет.

-Вы в советские времена начали писать для "эстрадников". Кроме Малежика, Вы писали ещё, например, для Апиной.

-Я писал также для Кальянова, Броневицкой, Муромова, Косенкова. Это был уже конец "совка", где-то после 83-го года. Я выступал тогда на профессиональной эстраде довольно много, вместе с ними, кстати. Это нормально. Я зарабатывал деньги тем, что я умел неплохо делать, и мне за это не стыдно.

-Когда Вы начали писать песни для Вячеслава Малежика?

-В начале 80-х, где-то в 85-ом.

-Первыми совместными песнями были песни "Больше, чем любовь", "Улочки-переулочки"?

-Да, кажется.

-А как сейчас происходит ваше сотрудничество?

-Я с ним постоянно сотрудничаю.

-В последний альбом Малежика "Антология ненавязчивых наблюдений артиста" вошло примерно половина песен на ваши стихи.

- Слава вообще работает с узким кругом соавторов, и это, наверное, хорошо. В основном, для него пишут Юрий Петрович Ремесник, и я, писал ушедший от нас Миша Журкин, С ним работал прекрасный человек Павел Хмара. Собственно с этого Слава и начался – песня "200 лет". Вообще, мы со Славой близки по жизни.

-Что для Вас означает понятие "писать на заказ", как Вы к этому относитесь?

Я думаю, что в зрелые годы профессионал, если он таковым является, обязан сесть за стол и "выжить из себя" тот продукт, за который платят деньги. Потому, что такое профессионал? – это человек, которому платят за то, что он делает. Начинать с этого – плохо, это "портит руку". Удивительно талантливый человек Лёша Дидуров, блестящий поэт, и автор бессмертной песни "Когда уйдём со школьного двора", которая написана тридцать с лишним лет тому назад, а кажется, что она написана послезавтра. Так вот, он в то время работал с Паладом Бюль-Бюль Аглы, который заказывал ему много песен. Но Дидуров от этого ушёл. Почему? – Потому что молоды мы были. Тогда было рано, потому что если ты что-то в молодости делаешь, и думаешь, что сейчас я заработаю денег, потом сяду, и буду писать, что я хочу. А потом садишься за стол, и рука начинает "мстить". А когда ты уже сложился, писать "на заказ" – это нормально. Не надо прогибаться, не надо писать Гимн Советского Союза, или какую-нибудь пошлятину.

-А как Вы считаете, сейчас социальные песни нужны?

-Социальные песни сейчас не нужны.

-Ну, у Вас они тоже появляются.

-Они у меня появлялись тогда, когда они появлялись и у всех, и тоже не потому, что я хотел, а потому что некоторым из нас было просто трудно терпеть такую жизнь. Бумага и гитара были единственным выходом. Прекрасно, что литература перестала быть социальной. Теперь стихи будут читать те, кому это интересно, и они там сами выберут. Время расставит всё по своим местам. Кстати, здесь играет роль не талант, а только везение. Мне повезло, я вроде состоялся. А может быть, в это время сидит в каком-нибудь Урюпинске совершенно гениальный поэт, но ему не повезло, он не попал в этот круг, он живет в другом городе.

-Кстати, Ремесник тоже не был известен.

-Да, тоже. Не сведи его судьба с Малежиком, сейчас может сидел бы у себя на подъемном кране. То есть тут момент везения очень много значит.

-А сейчас Вы выступаете с концертами?

-Почти не выступаю, и стихи не читаю со сцены. Это не моё время. Я себя не люблю, но я себя уважаю. Мне всё равно, как кто ко мне относится, но мне важно, чтобы ни кто-то там, а я сам относился к себе с достаточным уважением, потому что страшнее страха и страшнее смерти – это потерять лицо, не для других, а для себя. Потому что обо мне и так ходит много всяких баек и сплетен, и это нормально. Это то, что входит в судьбу любого поэта, в том числе и московского. Незачем кокетничать. Я – достаточно заметная фигура для тех, кто понимает, и для тех, кто не понимает, кстати говоря тоже. Какие-то критерии есть. Я сам для себя - какая-то нравственная шкала, и для меня лучше всего в это время, чтобы ощущать человеком приличным, не участвовать ни в чём. Мне неприятно, что сейчас происходит на телевидении и на экране. Я хожу к своим милым, замечательным друзьям в "Нашу гавань…", хотя считаю, что радоваться там нечему – передача грустная.

-Вы не согласны со мной, что она стала с неким блатным привкусом?

-Дело ни в этом, она всегда была таковой, но, к сожалению, это наша культура. Мы же там не поём Женю Бачурина. Кстати, Бачурин не станет так популярен как Олег Митяев, хотя его песня "Дерева" будет жить всегда. Митяев же несёт на себе большую плюсовую нагрузку, потому что у Бачурина узкий круг слушателей, а Митяева слушают намного больше людей. Может быть, когда-нибудь люди пойдут от песен Митяева к Бачурину. У Олега ведь намного лучший уровень по сравнению с выступающими на современной эстраде, хотя у них есть большие деньги, и они не вылезают из эфира.

-Я хотел бы перейти к вашим стихам, и спросить о том, что почему-то на первый взгляд в них есть некое отсутствие жизнерадостности?

-А чему особенно радоваться? Есть одна формула, и для меня она непреложна: "Мир ужасен, а жизнь замечательна". Как можно радоваться, когда кругом война. Это не значит, что здесь, где мы сидим, пока ещё не убивают, кстати, могут и убить. Кругом творятся жуткие вещи – взрываются дома… Не надо плакаться об этом, и не надо считать, что тебе крепко не повезло, потому что жизнь действительно замечательная штука – друзья, женщины, гитара, какие-то встречи с людьми. А сам мир ужасен, он сделан не для жизни. Я уже не говорю о том, что мы все рождаемся, и что рано или поздно умрём. Я к этому отношусь спокойно, потому что мне нравится жизнь, сам процесс жизни. На самом деле, правда всегда жестока, всегда неприглядна и всегда груба, но это не значит, что человек должен об этом плакаться.

-Я по жизни не пессимист, как это может показаться на первый взгляд. Более того, я очень весёлый, и на самом деле – резкий человек. Поэтому я произвожу такое впечатление. Я резковат, и достаточно желчен, как каждый человек с гипертрофированным юмором. Я очень большой жизнелюб, я совершенно лишён истерик, трагедий, комплексов, так же как и по поводу зрения. Мало кто знает, что я не вижу настолько, насколько я не вижу. Потому что я не то, чтобы стал хорошо видеть, но я просто научился не бояться ходить. В этой подслеповатости тоже есть свой кайф. И так можно научиться жить, и не считать себя убогим. Выбор есть всегда. Но то, что сам мир не вызывает радости – это точно. Какая может быть радость, когда, например, я шёл с Володей Капгером, и оказался ровно чрез полминуты на месте взрыва на Пушкинской площади тем летом 2001-го. И я ничего не могу изменить, и я ничего не могу в этот мир добавить хорошего. Я только могу не делать плохого. И вот эти призывы: Давайте смотреть на жизнь веселее, не надо комплексовать, а надо радоваться каждой мелочи: поздоровался с человеком – хорошо, улыбнулся – замечательно, съел пирожок, жив сегодня – "Всем отдельное спасибо" - как говорил Жванецкий. Но что мир страшен – это без вопросов.

-На ваши стихи ещё кто-то пишет песни, как, например, Виктор Попов, Александр Косенков?

-С Косенковым я уже давно не сотрудничаю, да и мне это не интересно. Денег это не даёт, да и особой известности тоже. Меня больше радует то, что, например, жизнь подарила мне такой подарок как близкое общение с Евгением Борисовичем Рейном, которого я могу назвать Женей, хотя я понимаю уровни. Человек должен знать своё место, без унижений, без раболепства. Потому что в 1963 году я прочёл подпольный вариант перепечатки стихов Бродского, и там был этот божественный "Рождественский романс", уже посвященный Евгению Рейну. Когда Рейн говорит мне, что у тебя блестящая книжка – вот тут большое спасибо. Тут я понимаю, что я не зря пил водку и делал глупости в этой жизни, мучался – вот это оценка. А делать из себя гуру? Я только начинаю понимать, насколько я не знаю многого в этой жизни. И я лекции, кстати, начинаю с этого. Единственное, чего я могу добиться посредством этих наших бесед, что мы, может быть, начнём вместе к чему-то приближаться.

-За границей Вы читаете лекции в институте?

-В университете в Гамбурге. Тематика – "Психосоциальные аспекты литературы", для факультета русской славистики. Безусловно, это средство к жизни. Я бы с удовольствием это делал здесь, но здесь это невозможно. Я тогда никуда бы не выезжал.

-Сейчас у Вас германское гражданство?

-У меня постоянная немецкая виза, т.е. я имею право проживания в этой стране. Гражданство у меня российское, и я с этим гражданством помру. Но для получения немецкого гражданства надо отказаться от российского, там нет двойного гражданства. А я российский гражданин, и, несмотря на то, что я не чистокровный русский, я – русее многих чистокровных. Хотя основная беда России в том, что русская часть России живёт так, как будто кроме них здесь никто не живёт, а здесь живут и другие национальности. Единственное самое главное, что есть, например, в Америке то, что каждый живет "в своём огороде", но они чувствуют себя гражданами этой страны, а у нас так не получается. Такова, увы, наша страна.

С Александром Смогулом беседовал Александр ШАН
26 мая 2002 года.

АЛЕКСАНДР  СМОГУЛ

ЖЕСТОКАЯ  ПРАВДА

* * *
Я – веком утраченный звук –
Ни отзвука мне, ни ответа.
Так, выронив август из рук,
Дождём разбивается дето,
И больше не помнит себя,
Хотя возрождается свято
То снегом, то струпьями льда,
То бурым туманом заката,
Пока не вернётся к себе,
В кончину кромешного мая,
О вечных повторах в судьбе
Своей просветлённо не зная.

Так я – выпадая из мук,
Без образа, отзвука, света –
Опять концентрируюсь в звук,
Как отображение века.

* * *
Чем бы кто меня ни доставал,
Как бы век окрестный ни ярился,
Я плевал на это, я – плевал,
Как-никак, а все-таки родился.

Значит, буду жить да поживать,
Бедовать, дурачиться в охотку
И благоговейно наблюдать
Жизни скоротечную чахотку.

* * *
В этом старом районе когда-то я был молодым.
Впрочем, что там кокетничать – я и сейчас ещё молод.
Чистопрудная осень бредёт по дворам проходным,
Но уже не моим. Не мои это время и город,

И страна не моя, и эпоха... Зови – не зови –
Ни себя, ни ушедшей страны всё равно не дозваться.
Ах, страна... Я уже не казнюсь от её нелюбви
И уже отучился в пристрастности к ней разбираться.

Только всё – не случайно: ни взлёт, ни падения страх,
Ни блаженство обмана, ни гиблая горечь прозренья,
Ибо новое время стоит на дрожащих ногах
На чугунных надёжных плечах моего поколенья.

Только всё – не напрасно! И сладок отечества дым,
Вечной горечью сладок и вечным надрывом призывным.
Чистопрудная осень бредёт по дворам проходным,
По моим, чёрт возьми, по оплаканным и неизбывным.

* * *
Что печалиться? С нас – не убудет –
Каждый сам свою ношу несёт.
Только мёртвый вовек не осудит,
Да живой никогда не спасёт.

Что рядиться в святые одежды,
Ждать, кто первый мосты подожжёт?
Лишь лишающий тени надежды
Никогда никому не солжёт.

Схима – дура. Служенье – бесправно.
Ложь – спасительна. Мысль – не важна.
Что там дальше? Жестокая правда.
А кому она, сука, нужна?

* * *
Я молод был, и думалось тогда,
Что к родине прилеплен без зазора,
И не сбегу от жгучего стыда,
И не уйду от жалкого позора.

Я молод был. И как ни назови
Тот давний бред – страдал о постоянстве,
И мороком несбывшейся любви
Мне женщина мерещилась в пространстве.

Но бог и дьявол – равно хороши,
Поскольку зрелый дух – не уповает.
И женщина не трогает души.
И совести страна не убивает.

Пушкино. Акуловское шоссе

Подмосковье по поезду брызнет,
Взгляду Пушкинский бросит вокзал –
Местность пахнет непрожитой жизнью
Тех, с которыми я начинал.
Тех, с кем пел неказистые песни
И дешевое квасил вино...
Это время акуловских бестий
Безвозвратно с Земли сметено.
Им случилось недолго вплетаться
В этот Дантов судьбы карнавал,
И никто не сумел состояться,
Потому что на взлёте пропал.
Где теперь ваши вольные души
Выпивают? Неужто в раю?..
Лёшка, Славик, Валерка, Андрюша...
Я один на платформе стою.
Мы года зашвырнули, как сдачу
За недолгий высокий разгул...
Чепуха. Я, конечно, не плачу –
Это ветер глаза резанул.

Е. Бачурину

Мы живем в ожидании вишен.
Бачурин


Пустынный стол. Раскрытое окно.
Молчащий, слава богу, давний кореш,
Дрянная водка, жрущая нутро, –
Знакомый снимок? С этим не поспоришь.

Все ирреально: кореш, я, Москва...
Единственной реальностью картинки –
Лишь два стакана на краю стола,
Да тенор небожителя с пластинки.

А тенор, заполняя всё собой,
Нас манит ввысь и делает потехой
Все эти наши салочки с судьбой,
С любовью, с пониманием, с успехом.

Он манит ввысь, но учит нас стоять
И ждать строки, как избранные ждали, –
Без торжества, что смог за нас сказать,
А лишь с надеждой, чтобы мы сказали.

Но нет ни сил, ни мысли, ни крыла,
И клекот подсознания не слышен...
Лишь два стакана на краю стола,
Да жизнь проходит в ожиданьи вишен.

* * *
По сути равны и Романов, и Габсбург,
И Воин иконный.
Давно безразлично, Москва или Гамбург
За рамой оконной.
Вот ты и дорос до молчания падших:
Все звуки – излишни.
О всех убиенных и всех убивавших
Не всхлипнет Всевышний.
А чтобы в звучанье молчанья вглядеться
В мирах захолустных,
Уже совершенно не нужен немецкий,
Как, впрочем, и русский...

* * *
Мне случилась догадка – по зрелости дней,
После пьянки, однажды проспавшись, –
Что совсем растворился в эпохе своей,
Совершенно в неё не вписавшись.
И не то чтобы сущность свою потерял
И гулял бесхребетным на свете –
Просто век меня напрочь со всеми вобрал
И различья никто не заметит,
Ибо некому.
Каплю любови со дна
Подлижи. Кто за это осудит?
И ночами в студёную прорубь окна
Не гляди. Отраженья не будет.

* * *
По каким «забуграм» ни гуляй –
Всюду чудится запах греховный:
Бог ты мой! Это пушкинский рай –
Проливной, продувной, подмосковный.
Запах детства. Родные дымы
Прелых листьев в осеннем размахе.
Там, не так далеко от войны,
Там, вблизи неминуемой плахи
Взрослой жизни, где зрелость как нож
Отсекает от детства блажного...
Запах детства. Ты им и живешь:
Он первичнее жеста и слова...
Я стою среди чуждой страны,
Не слыхавшей вороньего грая.
Осень. В парках клубятся дымы.
И далекое детство вдыхая...

* * *
Жизнь, кураж парадоксов ценя,
Всё запутает, переиначит,
На дуге преддекабрьского дня
Заскулит, забубнит, забабачит,
Заталдычит о давней вине,
Загадает дебильное чудо...
А откуда всё это во мне –
В смысле, строки? –
Не знаю, откуда.
И ценой парадоксов цепной
Не создателю капает рента –
Ибо всё, что написано мной,
Диктовалось неведомым Кем-то.

* * *
В вонючем духане дырявы углы.
Скорбя о возвышенном даре,
Какой-то забытый Аллахом оглы
Творит безобразь на дутаре.

От липкого зноя раскисла душа
И мозг шевелиться не хочет,
Блевотным дурманом висит анаша,
Кокнар в котелочке бормочет.

Кто выдумал этот погибельный край
И жизнь в эту гибельность вдунул?
Кривой, побратавшийся с бесом бабай
Мне черное варево сунул.

Я пил – и парил по певучим лесам,
В прохладу реки безымянной,
В вечерней заре, возносясь к небесам,
К закатной купели багряной.

Там женщина руки тянула ко мне,
А мать – молоко подавала...
...Кромешные груды горбатых камней
Крошили ветра с перевала,
Безумный дутар, спотыкаясь, рыдал,
Кумар заносило на жалость,
Обдолбанный дервиш дремотно рыгал,
Реальность едва узнавалась,
Лениво текла из-под тела скамья,
Кряхтя, как заезженный мерин,
Но я – не уверен, что это был я.
Скорее, в обратном уверен.

Не ясно одно:
ночь к рассвету клоня,
Зачем этот бред навещает меня?

* * *
День, отбазарив, сумерки надел,
Как клёвый клифт, – и что ему законы?
Сверкал ларёк борзой, как новодел
Какой-то винно-водочной иконы,
Прокисший смог Садового кольца
По Малой Бронной к Патриаршим жался,
И не было ни одного лица,
В котором бы рассудок отражался.

Петляли тёлки, выкатив зрачки,
Чадил косяк над сворой уголовки,
Мой мутный взгляд сочился сквозь очки,
А дух стеснялся пошлой упаковки.
А упаковка двигалась туда,
Где цвёл ларёк обетованным раем,
И мысли растекались, как вода,
И стольник был почти неузнаваем.
Какой-то бес орал во мне: « За что?!, –
Вбивая водку в рвущуюся глотку, –
За что «совок» нас превратил в ничто
И разметал, как грязь по околотку?
Кто эти твари, что кишат, хамя,
Забытые забытыми богами?» –
Но самопал, протиснувшись в меня,
Спасал от мук и плахи с батогами.
Всё – ложь! Сквозило верой праотцов,
Вокруг святые женщины роились,
И юноши с глазами мудрецов
Со мной теплом возвышенным делились.

* * *
Всё сойдётся в назначенный срок,
Оправдает душа непрощённых,
И напишется несколько строк
О каких-то вещах отвлечённых.
Нарисуется: свечи горят,
Сабантуй в коммуналке паучьей,
Ленинград, Ленинград, Ленинград,
Юной женщины шепот летучий,
В комнатёнке – не больше чем ринг –
Танцы – то есть топтанье на месте,
Хампердинк, Хампердинк, Хамлердинк,
Торт, портвейна дешевого клейстер,
Ощущенье грядущей судьбы,
Холодок неизвестности сладкий,
И ни взлётов ещё, ни беды –
Лишь ладони по хрупким лопаткам,
Тянет прелью Обводный канал...
Я везуч! – Жизнь вломила по полной,
А кого я тогда обнимал –
Не припомню никак, не припомню...

* * *
Ты только пленник кинозала,
Тля, марамой, великоросс.
Увидишь здание вокзала –
И сердце двинется вразнос.

Над Подмосковьем дождик пышет,
Стоянка – несколько минут,
Никто про это не напишет,
Да и напишет – не прочтут.

Совпав с сердечными толчками,
В свекольном вареве зари
Вбери окрестности зрачками,
Захлопни веки и – замри.

* * *
Между рамами окна зимой
Переложены серою ватой,
Две бутылки на марле сырой
Берегут подоконник щербатый,
На котором пожухлая дрянь
Сладковатою тиной воняет:
Это гордость бараков – герань
Чахлый свет у окна отнимает.

Что там видится, в этом окне?
Клок дороги, карьер окаянный,
Стёкла битые, куча камней
Да прогнивший сортир деревянный.

Сыплет морось. Окрест – ни души.
Сипло кашляет печь, прогорая,
И бесстрастное время шуршит
В никуда. Ничего не меняя.

То ли это задворки Тувы,
То ли к страшной разгадке отмычки?..
А отсюда катить до Москвы –
Полчаса на сквозной электричке.

* * *
И свет в заметённом окне,
И домик на улочке утлой,
Уже безразличные мне,
Всплывают из памяти смутной,
И эта щенячая дрожь,
Когда по вечернему насту
В слепом ожиданье идёшь
К судьбе, напридуманной наспех.
Ещё ни постыдных побед,
Ни липкой дешёвки оваций...
Так – только в четырнадцать лет.
Ну, может быть, только в пятнадцать.

* * *
Дом – выселен. Двор не у дел.
Лишь некто с упорством кликуши
В разбитые окна глядел,
Как смотрят в разбитые души.

В осколках дробились лучи,
Убогий фонарь возвышая
До света горючей свечи,
До отсвета светлого рая.

Фонарь ни о чём не жалел,
Осколки стекла – веселились,
А некто неясный смотрел
Как блики в пространстве роились.

Три плана немого кино:
По сути, не соприкасаясь,
Все трое являли одно,
Друг в друге, как мир, растворяясь.

* * *
Когда я на огненный вал
Бросал непослушное тело,
У вас бушевал карнавал,
И ты мне присниться хотела,
Чтоб я твои плечи искал,
Губами тянулся к ресницам...
Но я этой ночью – не спал,
И ты не смогла мне присниться.

* * *
И полночь терпка и черна, как чифир,
В приёмнике сонно бормочет эфир
Какие-то враки,
И эхо от выстрелов дальних шалит:
То окна оближет, то цыкнет в зенит
И – пляшет во мраке.

И – странно – в эпоху разора и войн
Равно раздражают салюты и вой,
И страх оголтелый,
И как ни крути – головы не снести,
И всё, что сумеет на время спасти –
Лишь женское тело.

* * *
Пути не укажет слепая звезда –
Рассвет набежал как абрек.
За сизым окном шелестят поезда,
Как листья в сухом октябре.

И скучно сновать меж неприбранных стран,
(Печаль – норовит на дыбы),
Собой омрачая щербатый экран
Струящейся мимо судьбы.

И скучно словесные строки строчить,
Пытаясь сшивать пустоту,
Которую мне невозможно постичь,
Пока не шагну за черту.

* * *
Природа явлений не так уж проста,
Не плющ на заборе дощатом,
И лик отлетевшего в Лету листа
Навек в подсознанье впечатан,
И прошлое длится, пока ты идёшь
Купить табаку и газету,
И ты параллельные жизни живёшь,
Хотя и не знаешь про это.
Всё скручено, свито, переплетено,
Реальность в бреду одичала,
Как будто бы смотришь большое кино,
Кино – без конца и начала.

* * *
Пусты Семирамидины сады,
Рубцы ландшафта слизаны долиной
И неразборчив шепоток судьбы,
Как детский дискант, скутанный ангиной.

Неразличимы вымысел и явь,
Ни прибыли не видно, ни урона,
Дух и рассудок продолжают вплавь
Движение на челноке Харона.

А сам Харон, сторонний, как покой,
Неразговорчив. Правит аккуратно.
Он сладко держит драхму за щекой:
Ему приятно, и оно – понятно.

Ему завет – не важен, как запрет,
Ему чужда тщета любого спора.
Вопрос всегда желанней, чем ответ.
Снует челнок то медленно, то споро.

Он рад, что, слава богу, он – не Бог,
И, ничего по сути не решая,
Он только направляет свой челнок,
Две разных жизни намертво сшивая.

* * *
И снова колёса клюют молотком
По стыкам, и ночь – неопрятна.
Опять отстрелялась судьба в молоко,
И я возвращаюсь обратно.

Но: вместо поющей победы в душе –
Печаль, отрешённость, усталость...
Какая удача по счёту уже,
И много ль удачи осталось?

Но: в пекле удачи сгореть мотыльком –
Удача - ни меньше, ни больше...
И снова колёса клюют молотком
По стыкам, и крутятся к Польше.

И сложность являет собой простоту,
А смена эпох – постоянство,
И я заполняю собой пустоту
Страницы, мгновенья, пространства.

* * *
Спокойно и светло
Становится в ответ
На простенькую мысль,
Что будущего – нет,
Что жизнь не в нём, а здесь,
И это суть основ,
А ждать его чудес –
Работа для ослов.

* * *
Зачем надрываться напрасно
И лезть на познания нож,
Когда совершенно не ясно
В каком измеренье живёшь?

Творец – абсолютно свободен.
Надмирен. Должно, потому
Всё то, что у нас происходит
Совсем недоступно ему.

Но, может быть, есть между нами
И непостижимым Творцом
Какая-то сила иная,
Что с ним нас смыкает кольцом?

Чьей волей в пространстве убогом
Незримо ведётся черта?..
И слово, что явлено Богом,
Не стоит уже ни черта.

* * *
В окне загаженном вагонном,
Въезжая в осень, по приметам
Почуешь нервом оголенным
Тоску вопросов по ответам.
И хоть печален пункт прощальный,
Где правку исключает верстка,
Но вряд ли выплывет печальней,
Чем электричка до Загорска.
В ней едет мальчик молчаливый,
Совсем ничей в пространстве века…

Пересекая шлях дождливый,
Плетется полдень, как калека.
Вагон споткнется. Одичало
Сквозняк скулит и завывает,
И окна жрут ломоть вокзала,
Где кроны косо оплывают.

ЧЕРЕЗ ОКАЛИНУ ЭПОХ

* * *
Где-то свергают правительства, свершают аутодафе,
Грешат, исступленно молятся, неизвестно за что воюют,
А я в ильичовом Цюрихе сижу в открытом кафе
И ем, вопреки диабету, пирожное из маракуйи.

В своем роду я — последний. Я исправно жрал белену
Империи, но от гибели отвертелся,
А дед мой не сгинул в погромах, и отец не истлел в плену
Лишь затем, чтоб я здесь за них, наконец, отъелся…

* * *
Вечер. Германские кирхи средь дождевых пузырей
Звонят непривычно для русского слуха и понимания:
Колокола у католиков печальнее и добрей —
Наши зовут к мятежу,
У них — к слезе покаяния.

* * *
…Через окалину эпох
За ржавый окоем,
Кормя собой окопных блох,
Невесть куда идем,
Стекает небо по плечам
В суглинок неживой
И запоздалым трубачам
Мерещится отбой…

* * *
Ушла неуемность.
Уже не пугает запой.
Одна отстраненность
Свободу дает и покой.

И горние выси
Отнимут тебя у мытарств,
И ты — независим
От дружбы, любви, государств,

И жизнь беспредельна,
Когда ты, проснувшись в обед,
Шагаешь бесцельно,
Не помня ни бед, ни побед,

Мурлыкая нечто —
Строка не минует ловца —
И, глядя на вечность
С печальной улыбкой творца.